Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чтобы как только, так сразу, – сказал Ангус, а Уолтер, стоявший рядом с ним, нагло заявил:
– Эй, Даг, все еще вычисляешь, откуда мы взялись?
– Генеалогия – это исконная история нашего «я», – бросил я этому мерзавцу на ходу.
А с Вирджилом шепотом поделился, хотя и знал, что особенного интереса к древней геральдике он не питает:
– Напомни показать тебе изумительное изображение четырнадцатого века – лежащий кабан с обвисшим подбородком и задними ногами козы. Точь-в-точь Уолтер.
– Тебе хотя бы не приходится сидеть с ним рядом за ужином, – проворчал Вирджил.
Филдинг тем временем, не прекращая снимать, пятился, расширяя кадр – драматический эффект, с которым раскрывается пространство и все такое прочее, – и заодно втискивая в кадр Макса. Филдинг шел назад – метр, два, три, пять, прочь с потертого ковра на паркет, – словно отъезжал на тележке. Пожалуй, было попросту неизбежно, что какой-нибудь юный юморист не сможет упустить возможность и встанет на четвереньках на пути ничего не подозревающего Филдинга.
Этим шутником оказался Джереми. Я видел, как все к этому идет, потому что, щурясь, смотрел прямо на отступление Филдинга через библиотеку и разглядел позади него щуплую фигурку, обходившую на цыпочках ветхую плетеную кушетку и столик с откидной доской, на котором хранилась коллекция стеклянных пресс-папье в виде пушек. Вирджил тоже это заметил. Все произошло в мгновение ока. Джереми припал к холодному полу. По углам библиотеки понеслись смешки, но никто не сказал ни слова.
Филдинг с головой погрузился в операторскую работу и все равно бы ничего не услышал.
Он навел камеру на Макса. Поднял руку, чтобы поправить фокус. Глаза Макса оставались закрытыми, но рот был открыт, руки вытянуты вдоль тела, кулаки сжаты. Филдинг сосредоточился на нем. Сделал шаг назад. Еще шаг. И вот он уже летит, кувыркнувшись, через Джереми, а ослепительный свет фонарика заливает белизной потолок, стены и пол.
Камера грохнулась на пол, фонарик на ней погас. Показалось, что помещение мгновенно погрузилось во мрак. Из темноты послышались шум борьбы и зловещие крики первой из трех драк той ночи.
– Скотина!
– Да успокойся ты, чувак!
– Я тебя придушу сейчас!
– Это же шутка!
– У тебя мозгов нет? Ты хоть понимаешь, что наделал? Понимаешь?
– Не толкайся ты!
– Буду толкаться. Буду толкаться, если захочу, ничтожный придурок.
– Не сходи с ума! – почему-то придушенно воскликнул Джереми. Потом раздался треск – рвалась ткань. Упало что-то тяжелое, доберман зашелся безудержным лаем, а Филдинг продолжал в бешенстве вопить:
– Часто, по-твоему, можно поймать такой кадр? Часто?
– Не знаю! Прости. Отпусти!
– Никогда! Вот как часто можно поймать такой кадр. Никогда!
Остальные братья обступили дерущихся. Никто не вмешивался: опыт показывал, что – если только нет угрозы увечья – лучше дать стычкам разрешиться самим по себе, а не прерывать их, порождая дополнительную фрустрацию и долговечные обиды, что сопровождают тлеющее напряжение.
Филдинг взял Джереми за шею в классический захват. У их ног лежала камера, только что всех раздражавшая, а ныне ставшая кучкой запчастей. Когда Филдинг увидел, что ей конец, в голову ударила кровь.
– Говнюк! – заорал он, приплясывая на месте, а у него под мышкой без толку трепыхалась голова придушенного Джереми.
Ничего хорошего это не предвещало. Филдинга не назовешь здоровяком, но он невероятно эгоистичен и потому нелюбим, а потому устрашающ, и никому не хотелось с ним связываться. Кто знает, что может учинить нарцисс в гневе?
– А-а-а-а! – смог выдавить Джереми; а Филдинг, продолжая его сжимать, произнес такую речь:
– Чем ты думал? Чем ты думал? Когда-то я снимал, как ты катался на велосипеде, и снимал твой шестнадцатый день рождения, и можешь нисколько не сомневаться: я снимал, как ты вернулся из чертовой больницы, после того как добился ремиссии и мы все поздравляли тебя с выздоровлением. И это же не пустяки, правда? Правда? Может, тебе хочется, чтобы это больше никого не волновало? Этого тебе хочется? Никаких тревожных свидетельств, что ты еще жив, что у тебя есть чувства, что есть люди, которые любят тебя вопреки тому, что ты дитя малое и не понимаешь, что такое любовь? Среди нас даже мелкое проявление доброты окупается сторицей, но, видимо, от тебя хорошего отношения можно не ждать, ведь ты, очевидно, навсегда остался в инфантильном мире глупых шуток и извращенных издевок. И это уже ко всем относится! – Он скользнул взглядом по изумленным лицам, заполонившим библиотеку, и повысил голос, чтобы перекричать дикий прерывистый лай боевого пса Стрелка: – Лично для меня есть разница между дружескими подколками и злоумышленным нападением на человека! – Гав. Гав. Гав. – Взрослые люди должны понимать разницу! – Гав. Гав. Гав. – Поимейте же совесть!
Он отпустил шею Джереми. Тот, избавленный от этого мелкого унижения, рухнул ему под ноги. Филдинг разволновался. И мы, как ни странно, тоже.
– Я снимаю документальные фильмы, потому что люблю своих братьев, – заявил он нам. – Это неправильно? Кто-нибудь, скажите, правильно это или неправильно, а то я уже чувствую себя глупо.
Он наклонился, собрал обломки разбитой камеры. Казалось, никто сейчас не может ни заговорить, ни двинуться с места; пришло время задуматься о хитросплетениях нашей взаимозависимости и жалких оскорблениях, что считаются нашей валютой взамен знаков ласковой заботы.
Филдинг баюкал камеру. Всюду, куда достигал слабый свет едва горящих двадцати люстр, склонились головы. Вирджил всем весом оперся мне на руку, навалился на меня; и на миг все забыли о Максвелле, хоть его дыхание все еще слышалось, как и погавкивание пса Чака, и всхлипывания Джереми. Еще нет и семи часов, а человека уже довели до слез. Печальная функция этого действа (а я уверен, что в подобной динамике ролей задиры и жертвы есть функция, хотя и скрытая), так вот, функция подобного действа – сплотить разобщенных собратьев в отдельные фракции по возрасту или по поведению, принятому в дружеских отношениях (либо по какому-либо присущему идеологическому или эмоциональному воззрению), и тем самым облегчить стресс, без которого не обходится откровенно личная самопрезентация в таком аморфном и крупном обществе, как наше. Подсознательное желание утвердить свою независимость, растворившись в предвзятом коллективе, контринтуитивно, но вполне заурядно; его можно наблюдать в действии на любой вежливой коктейльной вечеринке, когда завязываются политические или философские споры, а гости либо подтверждают, либо опровергают близость с кем-то из компании, заявляя: «Да! Да! Я согласен с таким-то».
Разумеется, это типичное общественное поведение и с ним знакомы все. И сравнение с коктейльными вечеринками не выдерживает критики, поскольку этим вечером в красной библиотеке коктейли пока что не разливали.
Но линии фронта все равно обозначились. Своим припадком гнева Филдинг оказал Джереми неоценимую услугу, превратив его из озорного виновника в жертву, а этим качествам уже может сопереживать практически любой.
В процессе Филдинг перегнул палку сразу в двух отношениях. Его гнев пугал, его машинальное воззвание к милосердию было слишком сентиментальным. Мы видели перед собой пафос человека, стремящегося определить себя через искусство как услугу, как дар окружающим. Признаём, формулировка красивая и романтичная, но и столь же неудобопонятная, химерическая и, пускай выраженная от всей души (думаю, никто не ставил под сомнение искренность нашего брата), недружелюбная к какому-либо реальному сочувствию; вдобавок проявленная жестокость уже сделала Филдинга непривлекательным для симпатии или жалости субъектом; да и кому понравится, чтобы его попрекали любовью? Джереми плакал все громче и громче (похоже, ему действительно досталось: он катался по голому полу как человек, испытывающий ужасную боль), так что после паузы, которая показалась очень долгой, – хотя на самом деле, скорее всего, прошло меньше чем полминуты, пока мы стояли и самоосознанно разбирались, кого в чем обвинить, чтобы самим остаться с чистой совестью, – в конечном счете у нашего брата Филдинга, у которого в любой другой вечер нашлось бы двадцать-тридцать сторонников, готовых отстаивать его предположительно искреннее художественное мученичество, конкретно в этот вечер не осталось никого.
– Да у тебя фильмы дурацкие! – раздался голос из противоположного угла.
– Ты используешь людей и вещи, и тебе плевать, что с ними будет! Так-то ты понимаешь любовь? – выкрикнул неопознаваемый другой из сумрака